- 1 -
Кругом Васильевского Острова далеким морем лежал мир: там была война,
потом революция. А в котельной у Трофима Ивановича котел гудел все так же,
манометр показывал все те же девять атмосфер. Только уголь пошел другой: был
кардиф, теперь - донецкий. Этот крошился, черная пыль залезала всюду, ее
было не отмыть ничем. Вот будто эта же черная пыль неприметно обволокла все
и дома. Так, снаружи, ничего не изменилось. По-прежнему жили вдвоем, без
детей. Софья, хоть было ей уже под сорок, была все так же легка, строга всем
телом, как птица, ее будто для всех навсегда сжатые губы по-прежнему
раскрывались Трофиму Ивановичу ночью - и все-таки было не то. Что "не то"
было еще не ясно, еще не отвердело в словах. Словами это в первый раз
сказалось только позже, осенью, и Софья запомнила: это было ночью в субботу,
был ветер, вода в Неве поднималась.
Днем на котле у Трофима Иваныча лопнула водомерная трубка, нужно было
пойти и взять запасную на складе при механической. В мастерской Трофим
Иваныч не был уже давно. Когда он вошел, ему показалось: не туда попал.
Раньше здесь все шевелилось, подзванивало, жужжало, пело - будто ветер играл
стальными листьями в стальном лесу. Теперь в этом лесу была осень, ремни
трансмиссии хлопали вхолостую, сонно ворочались только три-четыре станка,
однообразно вскрикивала какая-то шайба. Трофиму Иванычу стало нехорошо, как
бывает, если стоишь над пустой, неизвестно для чего вырытой ямой. Он
поскорее ушел к себе в котельную.
К вечеру вернулся домой - все еще было нехорошо. Пообедал, лег
отдохнуть. Когда встал, все уже прошло, позабылось - и только вроде видел
какой-то сон или потерял ключ, а какой сон, от чего ключ - никак не
вспомнить. Вспомнил только ночью.
Всю ночь со взморья ветер бил прямо в окно, стекла звенели, вода в Неве
подымалась. И будто связанная с Невой подземными жилами - подымалась кровь.
Софья не спала. Трофим Иваныч в темноте нашел рукою ее колени, долго был
вместе с нею. И опять было не то, была какая-то яма.
Он лежал, стекло от ветра позвякивало однообразно. Вдруг вспомнилось:
шайба, мастерская, хлопающий вхолостую ремень... "Оно самое", - вслух сказал
Трофим Иванович. "Что?" - спросила Софья. "Детей не рожаешь, вот что". И
Софья тоже поняла: да, оно самое. И поняла: если не будет ребенка, Трофим
Иваныч уйдет из нее, незаметно вытечет из нее весь по каплям, как вода из
рассохшейся бочки. Эта бочка стояла у них в сенях за дверью. Трофим Иваныч
уже давно собирался перебить на ней обручи, и все было некогда.
Ночью - должно быть, уже под утро, дверь раскрылась, с размаху грохнула
в бочку, Софья выбежала на улицу. Она знала, что конец, что назад уже
нельзя. Громко, навзрыд плача, она побежала к Смоленскому полю, там в
темноте кто-то зажигал спички. Она споткнулась, упала - руками прямо в
мокрое. Стало светло, она увидела, что руки у нее в крови.
"Ты чего кричишь?" - спросил ее Трофим Иваныч.
Софья проснулась. Кровь была и в самом деле, но это была ее
обыкновенная женская кровь.
Раньше это были просто дни, когда ходить было неудобно, ногам холодно,
неопрятно. Теперь как будто ее каждый месяц судили, и она ждала приговора.
Когда приближался срок, она не спала, она - боялась - хотела, чтобы
поскорее: а вдруг на этот раз не будет - вдруг окажется, что она... Но
ничего ее оказывалось, внутри была яма, пусто. Несколько раз она заметила:
когда она, стыдясь, шепотом ночью окликала Трофима Иваныча, чтобы он
повернулся к ней - он притворялся, что спит. И когда Софье опять снялось,
что она одна, в темноте, бежит к Смоленскому полю, она кричала вслух, а
утром губы у нее были сжаты еще плотнее.
Днем солнце, не переставая, птичьими кругами носилось над землей. Земля
лежала голая. В сумерках все Смоленское поле дымилось паром, как
разгоряченная лошадь. Стены в один какой-то апрельский день стали очень
тонкими - было отчетливо слышно, как ребята во дворе кричали: "Лови ее!
Лови!" Софья знала что "ее" - это значит Столярову девочку Ганьку; столяр
жил над ними, он лежал больной, должно быть, в тифу.
Софья спустилась вниз, во двор. Прямо на нее, закинув голову, неслась
Ганька, за нею четверо соседских мальчишек. Когда Ганька увидела Софью, она
на бегу что-то сказала назад, мальчишкам, и одна, степенно, подошла к Софье,
От Таньки несло жаром, она часто дышала, было видно, как шевелилась верхняя
губа с маленькой черной родинкой. "Сколько ей? Двенадцать, тринадцать?" -
подумала Софья, Это было как раз столько, сколько Софья была замужем, Ганька
могла бы быть ее дочерью. Но она была чужая, она была украдена у нее, у
Софьи...
Внезапно в .животе чтя-то сжалась, поднялось вверх к сердцу, Софье
стало ненавистно то, тем пахла Ганька, а эта ее чуть шевелящаяся губа с
черной родинкой. "К папке докторша приехала, он в бессознании", - сказала
Ганька. Софья увидела, как губы у Ганьки задрожали, она нагнулась и, должно
быть, -глотала слезы. И тотчас же Софье сделалось больно от стыда и жалости.
Она взяла Ганькину голову и прижала к себе. Ганька всхлипнула, вырвалась и
побежала в темный угол двора, за нею шмыгнули туда мальчишки.
С засевшей где-то, как конец сломанной иглы, болью Софья вошла к
столяру. Направо от двери, у рукомойника докторша мыла руки. Она была
грудастая, курносая, в пенсне. "Ну, как он?" - спросила Софья. "До завтра
дотянет, - весело сказала докторша. - А там работы нам с вами прибавится". -
"Работы... Какой?" - "Какой? 'Одним человеком будет меньше, нам липших детей
рожать. У вас сколько?" - Пуговица на груди у докторши была расстегнута, она
попробовала застегнуть, ее сходилось - она засмеялась. "У меня... нету", -
не скоро сказала Софья, ей было трудно разжать губы.
Столяр на другой день умер. Он был вдовый, у него никого не было.
Пришли какие-то соседки, стояли у дверей и шептались, потом одна, укрытая
теплым платком, сказала: "Ну, что ж, милые, так стоять-то?" - и стала
снимать платок, держа булавку в зубах. Ганька сидела на своей кровати молча,
согнувшись, ноги тонкие, жалкие, босые. На коленях у нее лежал нетронутый
кусок черного хлеба.
Софья спустилась к себе вниз, нужно было сделать что-то к обеду скоро
придет Трофим Иваныч. Когда она все приготовила и стала накрывать на стол,
небо было уже вечернее, непрочное, и его проколола одинокая, тоскливая
звезда. Вверху хлопали дверью: должно быть, там соседки уже все кончили и
уходили домой, а Ганька все так же сидела на кровати с куском хлеба на
коленях.
Пришел Трофим Иваныч. Он стоял возле стола широкий, коротконогий будто
по шиколотку вросши ногами в землю. "Столяр-то ведь умер", - сказала Софья.
"А-а, умер?" - рассеянно, мимо спросил Трофим Иваныч; он вынимал из мешка
хлеб, хлеб был непривычнее и редкостнее чем смерть. Нагнувшись, он стал
резать осторожные ломти, и тут Софья, будто в первый раз за все эти годы,
увидела его обгорелое, разоренное лицо, его цыганскую голову, густо, как
солью, присыпанную сединами.
"Нет, не будет, не будет детей!" - на лету, отчаянно крикнуло Софьино
сердце. А когда Трофим Иваныч взял в руки кусок хлеба, Софья мгновенно
очутилась наверху: там Ганька, одна, сидела на кровати, у нее лежал хлеб на
коленях, в окно смотрела острая, как кончик иглы, весенняя звезда. И седины,
и Ганька, хлеб, одинаковая звезда в пустом небе - все это - слилось в одно
целое, непонятно связанное между собой, и неожиданно для самой себя Софья
сказала: "Трофим Иваныч, возьмем к себе себе Столярову Ганьку, пусть будет
нам вместо..." Дальше не могла. Трофим Иваныч поглядел на нее удивленно,
потом сквозь угольную пыль, слова прошли в него, внутрь, он начал улыбаться
- медленно, так же медленно, как развязывал мешок с хлебом. Когда развязал
улыбку до конца, зубы у него заблестели, лицо стало новое, он сказал:
"Молодец ты, Софья! Веди ее сюда, хлеба на троих хватит".
В эту ночь Ганька ночевала уже у них на кухне. Софья, лежа, слушала,
как она возилась там на лавке, как потом стала дышать ровно. Софья подумала:
"Теперь все будет хорошо" - и заснула.
|